XV. Конец.

В августе 1826 года Карл покушался на самоубийство; если верить Шиндлеру, причиной было то, что племянник провалился на экзаменах. Приехав в Баден, он отправился к развалинам Рауэнталя и выпустил две пули себе в голову, не причинив иного вреда, кроме легкой царапины. Раненого отвезли в главную венскую больницу. Скандал был большой, вмешались судебные власти и полиция. Во имя убеждений, от которых Бетховен никогда не соглашался отречься, он простил Карла. «Будьте уверены, — писал он советнику магистрата Чапка, — что человечество даже в падении своем остается для меня священным». Он осуждал дурное влияние своей невестки. В августе 1826 года он снова пишет тому же советнику: «Невозможно согласиться, чтобы он сблизился со своей матерью, крайне испорченной особой; столь плохой, злобный, лживый характер этой женщины, тот факт, что она побуждала Карла вытягивать у меня деньги, та возможность, что она делила с ним эти суммы, а также действовала заодно с распутным приятелем Карла, скандал с ее дочкой, отца которой все еще разыскивают, и, наконец, предположение, что у матери Карл мог бы завести знакомство с девушками отнюдь не добродетельными, — все это оправдывает мои заботы и мое ходатайство». И вновь Бетховен умоляет этого негодяя прийти «к верному сердцу его отца». На конверте отправленного им письма написаны на плохом французском языке две трогательные фразы: «Если вы не придете, вы убьете меня наверно. Прочтите письмо и оставайтесь у себя дома; будьте уверены, что все это останется между нами». Брейнинги утешали его, как только могли.

24 сентября 1826 года, в день именин маленького Герхарда, композитор завтракал со своими старинными друзьями и вместе с ними совершил прогулку в Шенбрунн. «По поводу аллей, подстриженных так, чтобы их обрамляли как бы стенки, по французской моде, — пишет Герхард, — Бетховен заметил: «Крайне неестественное искусство вроде старинных платьев с фижмами! Мне хорошо лишь на лоне свободной природы!» — Мимо нас прошел солдат-пехотинец. Тотчас же он сделал саркастическое замечание: «Раб, который продал свою свободу за пять крейцеров в день».

Летом 1826 года издатель Диабелли заказал ему струнный Квинтет (в точности неизвестно, для каких инструментов произведение предназначалось). До-мажорное Andante maestoso из этого квинтета было закончено и даже награвировано. Andante было издано в Вене в 1840 году, под названием «Последняя музыкальная мысль Бетховена» (121). К последним месяцам жизни композитора, вероятно, относится ариетта «Поцелуй» (соч. 128) и Rondo a capriccio (соч. 129).

Осенью 1826 года Бетховен провел около двух месяцев в поместье своего брата, в Гнейксендорфе. Еще из Вены 7 октября он написал Вегелеру, чтобы поблагодарить его за письмо, присланное Лорхен. Его комнату побелили, и это доставило ему удовольствие, так как он оставался в постели. Он рассказывает о посещении Спикера, библиотекаря прусского короля: монарх поручил ему принять посвящение Девятой симфонии. Спикер рассказал об этой встрече; по его словам, композитор был «весел, разражался громким смехом при остротах, проявил хорошее расположение духа человека бесхитростного, ко всем относящегося с полным доверием». Бетховен преподнес королевскому посланцу рукопись, которая хранится в Берлинской библиотеке (исключая шесть страниц, принадлежавших Шарлю Малербу). «Я стою на том же, — заявил он Вегелеру, — Nulla die sine linea (122), и если я даю Музе поспать, то лишь для того, чтобы она пробудилась более сильной». Вспоминая о прошлом, он орошает свое письмо слезами. 13 октября он водворился в Гнейксендорфе, откуда послал Шотту метрономические указания для Девятой симфонии и Квартета до-диез минор. «Местность, где я нахожусь теперь, — добавляет он, — в какой-то мере напоминает мне рейнский край, который я покинул еще в пору моей юности и так горячо желаю повидать вновь». Сто двадцать первая разговорная тетрадь позволяет понаблюдать Бетховена и в Гнейксендорфе. «Не хочешь ли яиц всмятку? — спрашивает брат или невестка. — У меня здесь Республика. Глазам твоим будет тут лучше, из-за чистого воздуха». Однако вскоре можно заметить, что беседы принимают раздраженный характер. «Я предлагаю тебе оставить меня в покое, — заявляет его собеседник (стр. 6, 122-я тетрадь). — Если ты хочешь уехать, уезжай. Если ты хочешь остаться, оставайся. Но я прошу тебя не мучить меня так, как ты это делаешь. Напоследок тебе придется раскаиваться в этом, так как я могу вытерпеть многое, но не сверх известной границы. Ты сегодня уже сделал твоему брату сцену без всякого основания. Ты должен подумать о том, что другие — тоже человеческие существа». Окружающие жалуются на его «вечные несправедливые упреки». Интересуются музыкальными делами. В тетради записано сообщение «Венской газеты» о том, что французский король наградил Россини орденом Почетного легиона по случаю премьеры его оперы «Осада Коринфа». Бетховен спрашивает о Керубини. «Он ничего больше не пишет», — отвечает брат. «Если ты сочинишь оперу, — добавляет Иоганн, — и пошлешь ее королю Франции, ты также, безусловно, можешь ждать чего-либо значительного... Этот орден обеспечивает личную пенсию, как орден Марии-Терезии». И беседа продолжается. Бетховен хочет знать, кто основал орден Почетного легиона; ему отвечают, что Наполеон. Один из собеседников знает офицеров, которые удостоены этой награды, благодаря чему получают ренту.

Отдельные фразы написаны по-французски, если только можно назвать это французским языком: «Как относитесь вы к тому, что девочке не дают кофе, прежде чем не окажется пустой чашки, чтобы не сломать новую чашку, которых на комоде много?»

О недолгом пребывании в Гнейксендорфе рассказано также в нескольких заметках, написанных анонимным сотрудником «Deutsche Musikzeitung», быть может, доктором Францем Лоренцом. У Бетховена такой скромный вид, что когда он сопровождает своего брата Иоганна с визитами, его принимают за слугу и предлагают выпить стаканчик. К нему в услужение приставили славного парня Михеля Кренна, к которому он привязался. Утром он встает около половины седьмого и усаживается за свой рабочий стол; слышно, как он отбивает такт, тихонько напевает. В половине восьмого завтракают все вместе. Затем композитор отправляется на прогулку; он обходит поля, иногда начинает кричать; то он медленно бредет, то быстро шагает; внезапно останавливается, чтобы набросать что-то в записной книжке. В половине первого — обед. Около трех часов — новая прогулка до самого захода солнца. Доктор Ваврух рассказывает, что часто видели, как он писал, сидя на склоне лесистого холма; часами оставался он на открытом воздухе под снегом, невзирая на свои недуги, несмотря на опухшие ноги. После ужина Бетховен удалялся в свою комнату и работал до десяти часов. Один лишь Михель Кренн пользовался его доверием; старый музыкант никак не может сговориться ни со своим братом, ни с невесткой; даже крестьяне принимают его за сумасшедшего, — его возбужденные жесты пугают быков, возвращающихся с пахоты. Иоганн, тщеславный Иоганн, писавший на своих визитных карточках «землевладелец», даже не пытается защитить его от насмешек местного старосты или врача. Он не прощает брату того, что считает сумасбродством.

В этой обстановке в ноябре Бетховен сочиняет новый финал Тринадцатого квартета (соч. 130) на тему, полную радости, — чтобы заменить им большую фугу; в едином порыве пишет он эти страницы, такие простые, блистающие остроумием и бодростью духа; жизнерадостная мелодия вырисовывается на фоне гитарного аккомпанемента альта. Финал этот — словно напоминание о прошлом, о молодости, о временах Гайдна. При более утонченном мастерстве вдохновение остается столь же свежим, как и в былые годы; это произведение вызывает в памяти образ Моцарта и в равной мере возвещает нам Шумана. Одного лишь финала достаточно, чтобы увидеть, какая независимая, щедрая и властная мысль по-прежнему жила в изможденном теле Бетховена. Вот почему музыка эта священна для тех, кто верует во всемогущество духа.

Но в последний день ноября приходится покинуть Гнейксендорф, где в меланхолическую осеннюю пору композитор собрал последние свои мелодии. Брат отказался проводить его до Вены; он уехал в тележке молочника вместе с племянником, которому полиция, кстати говоря, запретила пребывание в столице. В пути пришлось заночевать в жалкой комнате, на постоялом дворе, без двойных рам, в сырую и холодную погоду. Он простудился, стал кашлять, жаловался на жажду, боли в боку. В Вену прибыл лежа в телеге, изнуренный, продрогший. Из-за небрежности Карла ему пришлось дожидаться врача в течение нескольких дней. Наконец, доктор Ваврух, извещенный едва ли не случайно, навестил его, в «Доме черных испанцев», и нашел воспаление легких; больной дышал с трудом и харкал кровью.

Благодаря 123-й разговорной тетради мы присутствуем при консультации профессора Вавруха. Карл записывает и передает больному вопросы врача. «Страдаешь ли ты геморроем? — Болит ли голова? — Дыши медленно. — С каких пор у тебя вздутый живот? — Много ли выходит мочи? Без затруднений? — Ноги не опухли? — У тебя никогда не было кровотечения? — Не чувствовал ли ты озноб перед этим приступом?» Сам профессор записывает в тетради, что он рад быть приглашенным к Бетховену и засвидетельствовать ему все свое восхищение; все возможное будет сделано, чтобы поскорее облегчить его состояние. Прежде чем удалиться, врач дает различные наставления. «Постарайтесь пропотеть». Он рекомендует теплый чай, запрещает пить воду, прописывает лекарственное питье, велит положить на живот больного компресс, смоченный можжевеловой водкой. Вся сцена предстает перед нами в мельчайших подробностях. Можно различить даже суетливую беготню взад-вперед некоей Тэклы, — очевидно, служанки.

Карл возражает против упреков, которыми дядя осыпает его. «Я не совершил никакой ошибки», — говорит он. Чтобы развеселить больного, Шиндлер рассказывает о некой леди Клиффорт [sic!], с которой он виделся в октябре: она любит Бетховена и давно искала встречи с ним. «Она еще очень молода и очень красива, — добавляет Шиндлер, — это ученица Мошелеса». Говорят о недавно скончавшемся Вебере. «Он выглядел довольно постаревшим, когда приехал в Лондон, — рассказывает вновь обретенный фамулус, — говорят, он был до того упрям, что не хотел признавать опасности своего состояния. Даже в самые последние дни он не выносил, чтобы кто-нибудь находился у него в комнате и ухаживал за ним». 2 января 1827 года Карл зачислен младшим офицером в пехотный полк № 8 эрцгерцога Людвига. С этих пор возле Бетховена, чтобы заботиться о нем, остаются глупец-брат Иоганн, Брейнинги, Хольц и неизменно преданный Шиндлер.

Андре Хевеси приводит в своей книге его беседу с маленьким Герхардом фон Брейнингом, бойким десятилетним ребенком, который пытается развлечь Бетховена, помочь ему. «Тебя мучают клопы, из-за них ты каждый раз просыпаешься. Я принесу тебе что-нибудь, чтобы прогнать их», — пишет мальчуган.

На странице 13а 124-й тетради Хольц одним лишь словом «Терпение!» предлагает больному потерпеть: он приносит известие об успехе Квартета до мажор (вероятно, соч. 59 № 3) и Симфонии (возможно, Седьмой). «Начало первого Allegro было сыграно вполне точно». Он отмечает несколько ошибок флейтиста в скерцо (неверная фразировка). «Давали Увертюру Карла Черни, его первый опыт для большого оркестра. Там слышны целые куски из ваших симфоний». Кто-то из посетителей предупреждает композитора, что его новый приятель Хольц пьет весьма изрядно. На странице 8б 125-й тетради Бетховен записал своей рукой: «Muss es sein?» («Должно ли это быть?»). Шиндлер повторяет эти же слова на стр. 12б. Дальше заметка по-французски: «Большая фуга, то свободная, то строго разработанная; частично свободная; частично строго разработанная». По-видимому, эта запись была сделана в момент обсуждения заголовка соч. 133. Посещения врача прерывают эти беседы. Профессор Ваврух осведомляется: «От кофе вам стало лучше?» В тот же день состояние больного заставило доктора прийти во второй раз. Хозяйственные неурядицы осложняют положение. Тэкле отказали от места. Тетрадь 126-я дала возможность проследить за операцией прокола 18 декабря. Хирург пишет: «Слава богу, все кончено. — Вы уже почувствовали улучшение? — Если Вы чувствуете себя плохо, надо сказать мне об этом. — Вы ощутили укол? — Начиная с сегодняшнего дня, солнце поднимается выше». Другим почерком дописано: «God save you!» («Храни вас бог!»). Перед тем как уйти, врач прописал миндальное молоко и предложил пациенту лежать на боку. Немало огорчений доставляли Бетховену разговоры о том, что он заболел водянкой из-за злоупотребления выпивкой. Он умоляет Шиндлера и Брейнинга опровергать эти сплетни и «позаботиться о том, чтобы его нравственная жизнь не была запятнана».

Мы следим за этапами агонии. Но никто не сможет рассказать, какая болезненная внутренняя борьба происходит между слабеющими телесными силами и могучим духом, всего лишь несколько месяцев назад создавшим чудесное Andante из Пятнадцатого квартета. Можно представить себе, какие это были припадки возмущения, внезапные порывы воли, неистовой энергии, приливы неизменно живых мыслей, порой, быть может, веселых, и затем — покорность судьбе, подобная той, что прозвучала недавно в незабываемой фразе альта. Какую же сокровенную элегию поет он теперь себе самому?

В середине декабря тенор Людвиг Крамолини пришел со своей невестой, певицей Нанеттой Шехнер, навестить композитора; измученный, он лежал в постели. Бетховен приветливо принял влюбленную чету и попросил их спеть. Шиндлер сел за фортепиано, но тщетно пытался Людвиг исполнить «Аделаиду»: волнение сковало его. «Пойте же, — говорил ему Бетховен, — увы, я ничего не слышу, но я хочу видеть, как вы поете!» Нанни выбрала большую арию Леоноры; Бетховен, пожирая ее глазами, отбивал такт. «У Мильдер не было такого чувства, как у вас; это видно по вашему лицу!» Он поблагодарил артистов, обещал написать для них оперу и, утомленный этим усилием, отвернулся к стене. Было слышно его болезненное хрипение.

Доктор Ваврух описал кратковременные улучшения, приступы гнева у пациента, когда ему не оказывали должного внимания, страдания, на которые он жаловался, развивающийся отек ног, ночные удушья.

3 января 1827 года композитор, уверившись в приближении смерти, после долгих споров, — о чем свидетельствуют тетради, — объявил своего племянника Карла единственным наследником своего имущества: семь банковских акций и небольшая сумма наличными. Он назначил душеприказчиком доктора Баха и дал ему в помощники надворного советника Брейнинга. Болезнь прогрессировала, несмотря на четыре прокола, произведенных врачами. И все же Бетховен проявляет терпение и охотно говорит о выздоровлении. Он подшучивает над хирургам Зейбертом, сравнивая его с Моисеем, исторгнувшим воду из скалы. Старый друг доктор Мальфатти приглашен для консультации; зная склонность Бетховена к спиртным напиткам, он разрешил больному холодный пунш. По крайней мере в течение нескольких дней ему лучше; он мечтает закончить ораторию «Саул и Давид», с удовольствием отведывает понемножку «Гумпольдскирхен», присланное каким-то соболезнующим приятелем. Надо полагать, что отныне врачи сочли своего пациента обреченным; больше они не пытаются противоречить его желаниям и вкусам, развившимся за время постоянного общения с Хольцем. В иные часы Бетховен обретает надежду. «Нет худа без добра», — пишет он Вегелеру 17 февраля. На самом же деле он принужден диктовать свои письма.

Гуммель пришел повидаться с ним и застал его вставшим с постели, небритым, в длинном халате и высоких сапогах. Бетховен был в ссоре с ним, как и со многими другими; но сколько общих воспоминаний соединяли обоих музыкантов, едва ли не ровесников! Отец Иоганна Непомука был капельмейстером в театре Шиканедера, так что ребенком он знал Моцарта. Подобно Бетховену, Гуммель занимался у Альбрехтсбергера и Сальери; одно время замещал папашу Гайдна в капелле князя Эстергази; потом он приехал в Вену, где слонялся в поисках какой-нибудь работы. Теперь Гуммель, увенчанный лаврами, вернулся из Веймара; недавно он побывал в России, куда ездил в свите великой герцогини Марии Павловны. Бетховен расспрашивает своего гостя о Гёте; снова он раздражается по поводу опустошений, произведенных итальянской оперой; с горечью признается он, что так и не сумел жениться. «Ты, — говорит он Иоганну Непомуку, — ты счастливец, у тебя есть жена, она заботится о тебе, любит тебя! А я, несчастный!..» И он глубоко вздохнул. В его квартире был тайник, где он хранил портрет Джульетты. Несмотря на все, что он написал о ней, это была его первая любовь. Несомненно, он вспоминал и о прогулках по Вене с юными Брунсвиками, шалуньями, и о весенней поре в Коромпе.

Гуммеля сопровождал его ученик Фердинанд Гиллер, вскоре поселившийся в Париже и ставший одним из лучших исполнителей Бетховена. Он был в близких отношениях с Шопеном, Листом и Берлиозом. Молодой пианист подтвердил рассказы своего учителя и добавил, что больной резко критиковал венцев и австрийское правительство. Вплоть до конца Бетховен сохранял свой саркастический ум. «Так напиши же сборник песнопений и посвяти его императрице», — сказал он Гуммелю.

Кто-то из посетителей записал на стр. 4а 134-й тетради 11 февраля: «Вчера Черни играл Первое трио ре мажор соч. 70 [одно из трио, посвященных графине Эрдеди], которое имело очень большой успех... В нашем обществе мы в третий раз репетировали последнюю Симфонию вашего сочинения, а потом, в первый раз, «Gloria» из вашей последней Мессы. В Берлине исполнили Мессу целиком и Симфонию с очень удачным результатом. Профессор Цельтер разучил хоры с певцами; партию сопрано и партию альта пели мальчики. Присутствовал прусский король...» Как не волноваться, когда знакомишься с этими последними тетрадями, этими листками грубоватой бумаги, побывавшими перед глазами умирающего композитора, листками, которых касались его руки, дневником, где с претензиями служанки и прозаическими высказываниями брата чередуются длинные, терпеливые отчеты Шиндлера, заполнявшего целые страницы мелким, бисерным почерком, отрывки разговоров об искусстве или политике, о Стюартах и Бурбонах? Погода холодная, и надо покупать дрова. Каждый раз появляются счета; денег мало. Вопросы врача, касающиеся аппетита, сна, других подробностей, сопровождаются сообщением об исполнении Квинтета ми-бемоль мажор (соч. 16) у Шуппанцига. Больной страдает все больше и больше, но по-прежнему его заботят все события внешнего мира, от которого он отрезан более чем когда-либо.

Мошелес остался преданным учеником. В конце февраля, 22 числа, Бетховен пишет ему по поводу одного предложения Лондонского филармонического общества. Долгое время он отказывался; теперь же, сломленный, пригвожденный к постели, мучимый плевритом и водянкой, он соглашается, ибо «мог бы, к несчастью, оказаться в положении крайней нужды». Из 136-й разговорной тетради (стр. 17б) мы узнаем, что Шиндлер просит его согласиться подписать просьбу, в которой нет ничего унизительного. «Я позаботился, — прибавляет Шиндлер, — чтобы письмо это было доставлено нескольким адресатам, так как Мошелес находится в плохом состоянии». И Шуберт страдал из-за нужды. Австрийское музыкальное общество хотя и вручило ему почетный дар в сто гульденов, но зато утеряло рукопись Гаштейнской симфонии. Князь Голицын воюет в Персии и позабыл уплатить за три квартета. «Чем буду я жить, — признается Бетховен сэру Джорджу Смарту в письме от 6 марта, — до того, как мне удастся собраться с силами, ныне полностью сломленными, чтобы пером своим обеспечить себе жизнь?» Человек, всегда столь гордый, становится просителем.

Он обращается к Англии за материальной поддержкой. Штумпф, добрый Штумпф, разве не прислал он Бетховену превосходное издание творений Генделя в тридцати четырех томах? Герхард фон Брейнинг подает ему в кровать том за томом. Он перелистывает их, размышляет над отдельными эпизодами, затем складывает у себя на кровати, справа. Вот какая музыка чарует Бетховена. Конечно, он ценит, любит и, когда это необходимо, защищает Моцарта, но Гендель — его божество. Прежде всего, он преклоняется перед ним за его благородный характер, бескорыстие, страсть к труду, знаниям и культуре, за его отважную горячность, борьбу против судьбы. Более счастливый, чем Бетховен, Гендель сумел обрести в Англии мирную жизнь и возможность создавать свои сочинения со спокойной уверенностью. А как он добр! Разве не выступал он ежегодно с исполнением своего «Мессии» в пользу покинутых детей? Бетховен находил ободрение, размышляя о жизненном пути изумительного творца, создавшего наиболее могучие свои шедевры, — несмотря на множество недугов, — начиная с пятидесятишестилетнего возраста. Да и сам он, измученный болезнью гений, твердо надеется, что еще будет сочинять. Ему сообщают, что последний его Квартет не заинтересовал венцев. «Когда-нибудь он понравится им, — отвечает Бетховен. — Я пишу, как мне заблагорассудитcя». Он мечтает о Десятой симфонии, хотел бы написать «Реквием», музыку к «Фаусту» и даже фортепианную школу. Рядом с его кроватью поставили литографию — вид дома, в котором родился Гайдн. При взгляде на картинку в его сознании всплывают воспоминания о Бонне, чердачной комнатке, где родился он сам. В те дни, когда ему немного получше, он спорит с Шиндлером о «Поэтике» Аристотеля, о «Медее» Эврипида или о смысле своей собственной музыки. Следуя романтической моде, он хотел бы поставить заголовки к своим произведениям. Шиндлер отговаривает его, ибо «музыка не должна и не может где бы то ни было давать направление чувству». В последней разговорной тетради (№ 137) Шиндлер просит извинения: он отсутствовал несколько часов из-за репетиции «Семирамиды»; он не мог достать Плутарха, потому что в библиотеке сочинения этого писателя разобраны; но он принес Эпиктета. Известно, что композитор любил комментировать и применять к самому себе доктрины стоиков. В последние недели он читал Вальтера Скотта, но возмущен, что писатель этот сочиняет ради денег. Он возвращается к своим старым древнегреческим друзьям: Гомеру, Плутарху, Платону. Просматривает сочинения Шуберта и восхищается ими. Делает наброски для Andante из Квинтета.

В середине марта тревога снова овладевает им. «Что будет со мной, — диктует он в письме к Мошелесу, — что будет со мной, если это продолжится еще некоторое время? Поистине, жестокая участь выпала на мою долю. Но я покоряюсь судьбе и только неустанно молю бога, чтобы он выразил свою божественную волю и охранил меня от нужды, пока здесь при жизни я еще обречен на смертные муки». Филармоническое общество откликнулось на призыв несчастного; прежде чем устроить концерт, о котором он просил, ему послали чек на сто фунтов стерлингов, то есть тысячу флоринов на австрийские деньги. Народ купцов проявил себя более великодушным, чем дворянские страны. 18 марта Бетховен с волнением благодарит. «Его средства до такой степени иссякли, — писал Шиндлер Мошелесу, — что он принужден был экономить на своей пище». Он испытывает некоторое чувство стыда, принимая такое благодеяние. Издавна нам известна его щепетильность. «Скажите этим благородным людям, — поручает он Мошелесу, — что, если бог вернет мне здоровье, я приложу старания воплотить в моих сочинениях чувства признательности, я отдам себя на волю общества и напишу то, что оно пожелает. Целая симфония в набросках лежит на моем пюпитре, также и новая увертюра и другие вещи». Казалось, эта поддержка вновь придала ему бодрости. Записочка Шиндлеру, датированная 18 марта, подтверждает подобное предположение: «Чудо, чудо, чудо! Высокоученые господа побиты оба. Только знания Мальфатти спасут меня».

Чек Филармонического общества пришел вовремя. Больной слабел. Ваврух рассказывает, что с того дня, как Мальфатти разрешил ему пунш, он злоупотреблял этим напитком. «Спиртные напитки вызывали вскоре сильный прилив крови к голове; он дремал; появлялась икота, как у опьяневшего человека; он начинал бредить, и иногда к воспалительной боли в горле присоединялась хрипота, даже полная потеря голоса. Он становился более возбужденным». Чтобы ухаживать за ним, Шиндлеру пришлось забросить все свои уроки и все дела. 20 марта Гуммель и Гиллер снова посетили Бетховена. Он отвечал им, но говорил лишь с трудом. Он сознавал свое состояние. «Скоро я буду там», — прошептал он. Настало время, когда смерть призывала его, как юную деву Шуберта (123), уснуть в ее объятиях. И все-таки он 'Мечтает о новых замыслах; он хочет отдать визит госпоже Гуммель, навестившей его; он размышляет о новой увертюре, которую собирается писать, и о Десятой симфонии. 18 марта он делает усилие, чтобы написать в заголовке Шестнадцатого квартета (соч. 135) имя своего друга Иоганна Вольфмайера. И тогда доктор Ваврух написал и дал ему прочесть несколько строк, чтобы известить о близком конце. «Бетховен прочел написанное с беспримерным самообладанием, медленно и задумчиво; лицо его преобразилось; он протянул мне руку, сердечно и серьезно, и сказал: «Позовите священника». Затем он умолк и, поглощенный мыслями, кивнул мне и дружелюбно сказал: «Скоро я вас снова увижу». Немного спустя, он исповедался с благоговейной покорностью, повергающей в вечность без боязни, и, обращаясь к окружавшим его друзьям, сказал: «Plaudite, amici! Finita est comoedia!» — «Рукоплещите, друзья! Комедия окончена!»

23 марта он сделал небольшую приписку к духовному завещанию в пользу Карла; изучая эти три строчки, чувствуешь, что разум его угасал. Он написал «мой кузен Карл» и «Nachlalasses» вместо «Nachlasses» (124). В тот же день Гуммель и Гиллер застали его в безнадежном состоянии, — жалкий, измученный, он еле дышал. По лбу его струился пот; госпожа Гуммель обтерла ему лицо своим батистовым платком, он остановил на ней благодарный взгляд. 24 марта в постскриптуме к своему письму Шиндлер сообщает Мошелесу, что смерть близка; больной еле говорит; как раз в этот день, около полудня, пришел священник. У Бетховена хватило еще сил поблагодарить от своего имени Шотта и англичан. В час дня слуга Брейнинга принес две бутылки рюдесгейма. «Жаль, слишком поздно», — прошептал он; это были его последние слова. Набросок Иозефа Тельчера изобразил умирающего распростертым на кровати, с полузакрытыми глазами. Письмо Шиндлера к Мошелесу комментирует этот печальный рисунок. «Можно сказать, что уже в течение восьми дней он больше походит на труп, чем на живого человека... Он впал в какое-то оцепенение, голова склоняется на грудь, взор по целым часам устремлен на один и тот же предмет». Он редко узнает самых близких друзей и спрашивает об имени тех, кто находится перед ним. Множество людей приходит, чтобы увидеть его в последний раз; никто, однако, не проникает к нему, «исключая тех, кто достаточно жесток, чтобы не остеречься потревожить умирающего человека». В воскресенье вечером, 25 марта, как говорится в письме Штрейхера к Штумпфу, он впал в беспамятство; врач провел возле него всю ночь. Агония была ужасной; даже после потери сознания тело отчаянно боролось. Он умер 26 марта 1827 года, между пятью и шестью часами пополудни, в то время, когда снежная буря обрушилась на город. Судьба стучалась в двери. У его изголовья был лишь молодой Ансельм Хюттенбреннер, ученик Сальери, страстно одержимый музыкой и поэзией, фанатический поклонник Бетховена; этот самый Хюттенбреннер шесть лет тому назад аккомпанировал в знаменитом авторском концерте Шуберта, когда Фогль стремился раскрыть публике красоты «Лесного царя». Шиндлера не было при последнем вздохе; он отправился на кладбище выбирать место для могилы.

Ужасающая посмертная маска, снятая через несколько часов после кончины, передает муки долгой агонии; исхудавшее, изможденное лицо, резко очерченные губы, трагическая гримаса, в которой словно застыло жалобное стенание. Достаточно сравнить ее с маской, сделанной в 1812 году Францем Клейном, чтобы представить себе, сколько тревог доставили гениальному мастеру последние пятнадцать лет борьбы, страданий и неудач, — гению, которого поддерживали и ценили лишь немногие избранные, не больше. Теперь можно сказать, что старый пахарь отдыхает. Ничего не осталось от буйной копны седых волос, — целый лес над выпуклым широким лбом. Углубилась ямочка на подбородке; закрытый рот образовал простые, скорбные складки. Волнение окрашивало его лицо темным румянцем, теперь оно приобрело землистый оттенок.

Доктор Иоганн Вагнер, ассистент при Венском патологическом музее, произвел исследование тела (не будем пользоваться бессмысленным и варварским словом — вскрытие). Кожные покровы были усеяны пятнами, живот «вздут и типичен для водянки». Грудная клетка содержала около семи литров серовато-коричневой жидкости. Печень уменьшенная, доведенная до половины своего нормального объема, твердая, как бы кожаная, голубовато-зеленого цвета, покрытая гнойниками. Желчный пузырь содержал целый склад песка. Каждая почечная лоханка разветвлялась и была заполнена известковыми затвердениями величиной с горошину. Это характерные признаки post mortem (125) атрофического цирроза печени. В своем протоколе опытный врач тщательно описывает слуховой орган. «Ушной хрящ оказался большого размера и правильной формы. Ладьеобразное углубление и особенно конха — очень объемисты и в полтора раза глубже обычного. Различные углы и изгибы значительно выделяются. Наружный слуховой проход, по направлению к утолщенной барабанной перепонке, покрыт блестящими чешуйками. Евстахиева труба сильно утолщена — слизистая оболочка ее вздута — и по направлению к костной части несколько сужена. Перед устьем по направлению миндалин заметны рубцовые ямочки. Значительной величины клетки большого шиловидного отростка, не имеющего вырезки, выстланы гиперемированной слизистой оболочкой. Подобную же гиперемию можно отметить и во всем остальном веществе скалистой кости, пронизанном значительными сосудистыми ветками, особенно в области улитки, перепончатая спиральная пластинка которой оказалась слегка покрасневшей».

На то, что осталось из денег, Шиндлер и друзья Бетховена устроили похороны, «приличные, но без пышности». Толпы собрались на откосах крепостного вала и на улицах, по которым должно было проследовать траурное шествие. Со времен Венского конгресса не видели такого стечения народа. За гробом шли Иоганн, Брейнинги и Шиндлер. Восемь капельмейстеров держали ленты от траурного покрова: Крейцер, Гензбах, Вюрфель, Эйблер, Вейгль, Гуммель, Йировец, Зейфрид. Тридцать шесть человек несли факелы, среди них поэты Грильпарцер, Кастелли, виднейшие артисты и музыкальные издатели Вены. В дни юбилейных торжеств Шубертовское общество решило повторить весь церемониал похорон Бетховена в той самой церкви миноритов, куда сто лет назад было перенесено его тело. Ничем не примечательное здание, слишком разукрашенное позолотой. Впрочем, никто не разглядывал украшений. Мы услышали печальные песнопения, а затем надгробную речь Грильпарцера. Акварель Штебера, находящаяся в небольшом боннском музее, изображает траурный кортеж, которому предшествуют четыре тромбониста; затем идут регент хора, представители музыкальных обществ; оперные певцы несут гроб, вереница карет тянется мимо гарнизонной церкви, среди огромной толпы народа. На Альзерштрассе оркестр играл Похоронный марш из Сонаты ля-бемоль мажор. Слова Miserere, когда-то им самим вдохновенно положенные на музыку в Мессе, чередуются с торжественными мелодиями тромбонов; артисты с траурными нарукавными повязками несли букеты белых роз и лилий, словно отдавая последние почести тому, кто так любил природу. Шуберт шел за гробом. Возвращаясь с кладбища, он с двумя приятелями зашел в трактир. Первый бокал друзья подняли в память великого композитора, второй — за того из троих, кто умрет первым (126). Предчувствовал ли автор «Зимнего пути», что вскоре отправится в иной мир, вслед за великим старшим своим современником? — 3 апреля в церкви августинцев в память Бетховена исполнили «Реквием» Моцарта; справедливая дань уважения тому, кто когда-то принес в последний дар зальцбургскому мастеру великолепный Квартет; знаменитый Лаблаш пел басовую партию. Тотчас же предложено было устроить концерт, чтобы собрать деньги на памятник. Тягостное событие тех дней: могильщик Верингского кладбища известил Шиндлера, что ему предложили тысячу флоринов за голову только что преданного земле композитора.

Из чувства справедливости Австрия пожелала присоединить к драгоценной памяти Бетховена и теплое воспоминание о Грильпарцере; на выставке в ратуше ему был отведен целый зал, увешанный его портретами в различные годы жизни. Всматриваюсь в очаровательный облик юноши с белокурыми волосами и светлыми глазами на миниатюре Даффлингера; узнаю в нем человека, которому посвятил свою превосходную книгу Август Эрхард. Вот чистейший венец, он на двадцать лет моложе Бетховена, воспитывался в строгих семейных традициях, в либеральном духе эпохи Иозефа II; он столько же музыкант, сколько и поэт, и более чем кто-либо способен постигнуть могущество гения, чья жизненная борьба проходила у него на глазах. Франц Грильпарцер также преклоняется перед Гёте. В его драме «Родоначальница» много сложных символических образов; стремясь отразить конфликт между искусством и жизнью, он добился большей удачи своей пьесой «Сафо», которой восхищался лорд Байрон. В 1821 году придворный театр ставит его нескончаемую трилогию «Золотое руно». Но, как и автора Третьей симфонии, Грильпарцера неотвязно преследует образ, а вслед затем призрак Наполеона. За два года до смерти своего великого друга он написал пьесу «Конец короля Отокара», и в чешском властелине, стремившемся завоевать Западную империю, все узнали коронованного солдата, перед которым дважды трепетала Вена. В слонах, произнесенных Рудольфом Габсбургским, мы находим отголоски идей Девятой симфонии: «Время героев, время сильных прошло. Народы больше не устремляются, подобно лавинам, на другие народы, бушующие стихии умиротворились, и, судя по некоторым признакам, мне кажется, что мы — на пороге новой эры. Крестьянин мирно шествует за плугом, горожанин развивает свою деятельность в городских стенах. Искусства и ремесла оживают». Несмотря на благородство своих убеждений, несмотря на поддержку, оказанную им немецкой национальной идее, Грильпарцер был всеми отвергнут: он не снискал ни благоволения властей, ни одобрения общественного мнения. Сохранился рассказ Грильпарцера о том, как граф Мориц Дитрихштейн, директор двух придворных театров, от имени Бетховена попросил его написать либретто для оперы. Он выбрал пьесу «Мелузина». «Я устранил в ней, — пишет Грильпарцер, — второстепенные эпизоды, пытался, насколько возможно, приспособиться к характерным особенностям третьего стиля Бетховена, сочинив развернутые хоровые сцены и финалы и почти мелодраматический третий акт». Шиндлеру было поручено привести Грильпарцера на Ландштрассе, в квартиру Бетховена. Поэт застал композитора в одном нижнем белье, с книгой в руке, лежащим на неубранной и довольно неопрятной постели. Бетховен попросил либреттиста вычеркнуть хор охотников; намечен был проект контракта, с равным дележом доходов; весьма сомнительную роль играл во всех этих переговорах некто Валлисхаузер. Несколько позднее, в Гетцендорфе, Грильпарцер снова встретился с композитором, но речи об опере уже не было.

Разговорные тетради подтверждают этот искренний рассказ. Из них мы узнаем, что Грильпарцер весной 1823 года познакомился с Бетховеном; Шиндлер устроил эту встречу. Композитор жаловался на тревоги, которые он испытывает, на придирки австрийской цензуры, преследующей его. Он пригласил поэта повидаться с ним в кафе, напротив «Золотой груши». Но если довериться болтливому Рельштабу, то Бетховен якобы говорил ему по секрету, что сюжет «Мелузины» никак его не устраивает, что он так и не сумел договориться со своим соавтором. На самом деле, да и по признанию самого либреттиста, не было впоследствии найдено ни одной, буквально, ноты, которая свидетельствовала бы о начавшейся работе. Грильпарцер, видимо, вел себя очень скромно. Когда Бетховен лежал в агонии, Шиндлер попросил поэта приготовить надгробную речь, которую должен был прочесть при погребении актер Аншюц. Грильпарцер, потрясенный такой просьбой, — он не знал о болезни композитора, — сочинил взволнованное прощальное слово, где, подобно лейтмотиву, повторялась фраза: «Тот, кого мы оплакиваем, был художником, но это был также и человек». Никогда Бетховену не давали характеристики, превосходящей ту, которую Грильпарцер выразил в одной лишь фразе. «От воркования голубя до раскатов грома, от сочетания тончайших приемов уверенной техники до той опасной черты, когда мастерство художника уступает место ничем не сдерживаемой прихоти противоборствующих страстей, он через все прошел, все охватил...»

Некоторые венцы, мнение которых отражено в письме, присланном в «Аугсбургскую газету», а также в письме Штрейхера Штумпфу, сетовали на то, что они назвали «сбором пожертвований», устроенным в Лондоне в пользу Бетховена. «Бетховен, — по словам корреспондента, — не нуждался в подобной помощи. Никто не имел права опережать таким образом правительство, покровительствующее всем искусствам, и народ, обладающий теми же чувствами в столь высокой степени. Одного лишь слова было бы достаточно, чтобы тысячи лиц буквально слетелись на помощь великому композитору». Запоздалые оправдания!

В Париже некрологическая заметка, исключительная по своей пошлости, была сочинена и прочтена в «Академическом обществе детей Аполлона» господином П. Порро, членом того же общества. Шиндлер в последней части написанной им биографии Бетховена, видимо, из чувства немецкого патриотизма, пытается оправдать современное ему венское общество и, по этому случаю, унижает своего друга.

Один из последних документов даст нам исчерпывающие сведения. За исключением нескольких банковых билетов, сохранявшихся им для племянника, Бетховен не оставил ничего, кроме старой мебели и нескольких рукописей. В ратуше мне разрешили перелистать инвентарный список, составленный в бывшей его квартире 16 августа 1827 года и хранящийся в Венском городском архиве. В его музыкальной библиотеке фигурируют Гендель и Бах, «Трактат о фуге» Марпурга, парижское четырнадцатитомное издание Гайдна. Его книжная библиотека, среди других сочинений, содержит Клопштока, Шиллера, Гёте, Библию, «Подражание Иисусу Христу». Движимое имущество было распродано судебными властями. Собравшиеся перекупщики и старьевщики перетряхивали носильные вещи композитора. Брейнинг спас от их рук черную шкатулку и маленький пюпитр некрашеного дерева. Перекупщик приобрел бродвудовский рояль. Что касается нот и рукописей, то их распродажа состоялась 5 ноября 1827 года. Ни одна публичная библиотека не заинтересовалась этим. Хаслингеру удалось откупить издание сочинений Генделя. Ла Лоранси сообщает, что первоначальная общая оценка составила 480 флоринов 30 крейцеров. С надбавками при продаже с торгов сумма эта поднялась До 982 флоринов 37 крейцеров. Секретарь суда записывал первоначальную оценку и продажную цену неизданных рукописей: Секстет, 2 флорина (продано за 2 флорина 30); наброски Мессы, 2 флорина (надбавки не было); а вот рукописи опубликованных сочинений: «Песнь соловья», 10 крейцеров, продано за 1 флорин; «К надежде», 20 крейцеров (1 флорин 30); партитура Четвертой симфонии, 4 флорина (6 флоринов 40); Шотландские песни, 40 крейцеров (1 флорин); «Gloria» из Мессы, 3 флорина; Пятая симфония, 5 флоринов (6 флоринов); Andante из «Пасторальной», 3 флорина (2 флорина 53); отрывок из «Эгмонта», 20 крейцеров (50 крейцеров). При всей своей сухости документ этот больше, чем самые патетические комментарии, поведал нам, как был забыт Бетховен.